Те, кто знал Лёдника получше, говорили, что он строгий, но справедливый, единственно не терпит лени и глупости. И задаром ходит лечить больных в госпиталь при православном братстве почти уничтоженного пожаром Свято-Духова монастыря. А его жена — такая неземная красавица, он ее беспременно из какого-то дворца выкрал. А студиозус Прантиш Вырвич, что в Вильню вместе с доктором приехал, то ли его внебрачный сын, то ли подопечный, хотя не приведи Господь такого опекуна, который мытарит и дома, и на занятиях.
Недолужный почесал темные пряди и сочувственно взглянул на унылое лицо Прантиша:
— А может, обойдется? Ты же профессору, кажись, родственник.
— Нет, не родственник. — безучастно ответил Вырвич. — Да и явись к нашему Балтромеусу хоть бы и Платон или Авиценна — он и им за неправильные дефиниции разнос устроит.
Коридоры стремительно пустели, студенты высыпали из строения, как сухие горошины из раскрытого стручка. Винцук с интересом всматривался в обличье Вырвича, будто хотел разобрать на нем скандинавские руны. В действительности хотел приметить хоть какое-то сходство с хищным высокомерным лицом Балтромеуса Лёдника. Но Прантиш Вырвич выражение черт имел жуликоватое, рот улыбчивый, волосы русые, непослушные, глаза голубые, честные, как у хорошего вора, а под носом — совсем не клювастым, а всецело пригодным для куртуазного шляхтича, — пробивались светлые усики.
— Послушай, ну хоть мне признайся — слово чести, дальше не передам, — кто тебе пан Лёдник? — не выдержал Недолужный. — Ты в его доме — свой, ночуешь, кормишься. Профессор за тобой, как за сыном, присматривает. Опекун, наверное?
Вырвич грустно улыбнулся:
— Напрасно языками молотите — не сын я ему. Мой отец — пан Данила Вырвич герба Гиппоцентавр — в прошлом году на Крещение умер, ты же помнишь, как я на похороны отпрашивался. Я — последний из рода, родственников не имею. А Лёдник. — Вырвич встретился с блестящими от любопытства глазами проверенного в проказах приятеля, снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. — Помни, слово давал — не разболтать. Лёдника мне однажды. продали.
Если бы сейчас в коридоре появилось животное крокодил, кое согласно бестиариям воплощает лицемерие, ибо убивает человека и сейчас же над ним плачет, Винцук был бы не так поражен.
— Как это. продали?
— За шелег. Это все, что я тогда имел в кармане, — Прантиш немного паясничал, но было ясно, что не шутит. — На дороге из Менска в Раков остановилась рядом карета. Понимаешь, Лёдник добыл философский камень. Этот может. Упрямый. Но, добывая, наделал долгов и наконец заложил себя самого. А хозяин его разозлился, что Лёдник после этого отрекся от алхимии и астрологии, а добытого из меди золота оказалось не более щепотки, и продал его первому встречному. Так мне и повезло его заиметь.
— Так профессор. был твоим слугой? — брови Недолужного, похожие на двух черных пушистых гусениц, полезли на лоб. Вырвич фыркнул.
— Ты можешь представить пана Лёдника чьим-то слугою?
Недолужный в ужасе затряс головою. Легче представить, как литовский
подскарбий Тризна, что в кресло не влазит, для которого король приказал специальную скамью во время сойма ставить, бодро танцует мазурку.
— Ну вот. Лёдник и тогда был таким же. Взялся за мое образование.
— Ой-е... — Винцук, очевидно, представил, как это — когда такой учитель около тебя постоянно. — Чтоб он облез неровно. И ты что, не выдержал и отпустил его на волю?
Прантиш отвел глаза и еле заметно покраснел.
— Да нет. Так получилось, что он сам себе добыл свободу и шляхетство. По справедливости и соответственно Статуту. На поле боя.
Однокурсник Прантиша помолчал, привыкая к новостям.
— И как же вы сейчас?
Прантиш широко улыбнулся.
— Знаешь, мы с доктором столько раз друг другу жизни спасали, не сосчитать. И, приятель, так случилось, что сейчас самые близкие мне люди на свете — это пан Бутрим и пани Саломея Лёдники. Вот так.
И снова сокрушенно вздохнул.
— Вот только от наказаний это меня не спасает. Холера.
— Холера. — согласился Недолужный, и приятели двинулись в сторону профессорского кабинета, печальные, как деревянные статуи святых в базилианском храме.
Кабинет заведующего кафедрой практических наук напоминал почему-то подземелье, хотя и находился на втором этаже: но то ли от тяжелой мебели из черного дерева, то ли от пыли фолиантов, которые своим весом прогибали полки, то ли от зловещего блеска химических инструментов и сосудов с заспиртованным неведомо чем, о коем лучше не знать доброму христианину, — здесь чудился мрак и пробирал, как от мороза, озноб. А наибольший страх нагонял восковой анатомический муляж, заказанный лично Лёдником во Флоренции. Муляж представлял собой наполовину рассеченный бюст молодого мужчины, причем все содержимое головы и грудной клетки было показано очень правдоподобно. И мышцы, и вены, и глазное яблоко, и кости.
Правда, сам хозяин кабинета, возвышавшийся над столом размерами с небольшой плац подобно черной скале, о которую разбиваются надежды бедных студиозусов, нагонял страху поболе заспиртованных тварей и раскрашенного воска. Даже Вырвич, которого профессор упорно не замечал, продолжая что-то корябать пером, нервно переминался с ноги на ногу и пытался проглотить вязкий ком боязни. Наконец профессор Лёдник смилостивился поднять глаза на Прантиша и отбросил перо.
Все, раз не положил аккуратно в специальную серебряную подставку в виде грифона с отверстой пастью, а бросил, даже чернила брызнули на стол, значит, сердитый, как этот грифон, и теперь спасай мою душу, святой Франтасий. Точнее, ту часть студенческого тела, через которую происходит процесс воспитания посредством розог и кожаных дисциплин.